По страницам старых журналов
«Судьбы скрещенья...»
© Юрий Архипов
К шахматам питомцы муз издавна испытывают сильнейшее влечение, «род недуга». Можно долго перебирать в памяти прославленные имена великих писателей, художников, музыкантов, которые не только досуг, но и часть души отдавали королевской игре. А сама игра хоть и названа королевской, но в основе своей глубоко демократична. «Gens una sumus» («Все мы - одна семья») - прекрасный и сердечный девиз. один из самых достойных в лексиконе крылатых слов, созданных на благозвучной латыни.
На чем зиждется равенство членов этой семьи и что их так неудержимо влечет друг к другу? Что за тайная сила правит магией игры, объединившей века и континенты? Что, как амок, понуждает самых разных людей - и не отроков уже, но вполне почтенных мужей - подчас забыть про неотложные дела и с горящими, как в детстве, глазами мчаться на. Гоголевский бульвар или в Сокольники, в Гайд-парк или Манхэттен?
Страсть, конечно, что же еще. Та самая страсть, в родословной, то бишь «корнесловной» которой слышатся отзвуки сладости и страдания. Та самая страсть, что, подобно одержимости и напасти, овладевает душой «сокровенного», то есть творческого человека.
Перед этой страстью мы все равны, она не признает добытых в иной области авторитетов. Лев Толстой, конечно, встал выше Тургенева в литературе, но за шахматной доской Иван Сергеевич Льва Николаевича побивал беспощадно, и не тогда ли. не в тех ли их схватках великий моралист принял первые уроки укрощения гордыни?
Да что Толстой и Тургенев! Загляните в наши дни в шахматный клуб Центрального Дома литераторов, и вы увидите, как безвестные переводчики поколачивают известного прозаика Владимира Личутина - безжалостно треплют, так сказать, лавровый венок. «У нас как в бане, - добродушно посмеивается президент клуба Аркадий Арканов, сам заядлый проигрывальщик. - Перед шахматами, как перед шайкой, все равны».
Все мы - одна семья еще и потому, что любое творчество всегда на свой лад дает универсальный слепок бытия, и творец, демиург, создатель, чем бы он ни был занят, всегда черпает из одного, общего для всех источника - вдохновения. Музы не завистливы, не ревнивы. Они охотно делятся с сестрами. членами одной славной семьи, своими дарами, становясь от этого только богаче. Творящий дух сорадуется подобию, зеркала умножают прекрасное. Потому определяя в шахматной партии судьбу той или иной фигуры, мы можем чувствовать себя романистами, устраивающими судьбу своих персонажей.
Тайное сходство далековатого, разного порождает метафоры - эти сестринские улыбки муз. Все мы во власти их обаяния. Вот почему так любим говорить о фатальной трагедии одного темпа. Или о драматической развязке партии. Или о поэзии этюда. Или о живописном (картинном, графически четком и пр.) положении на доске. Или о ритме как строителе логической красоты Такт и тактика - тоже слова одного корня. И разве не напоминают «Болеро» Равеля самые совершенные творения Капабланки? Разве укрощение гармонией интеллектуальных бездн XX века не составляет равно самую суть достижений Прокофьева и Алехина, величайшего композитора этого века и величайшего его шахматиста?
Оттого-то, задумываясь над особенностями любого литературного жанра, без труда отыскиваешь ту или иную общую грань с шахматным творчеством. Даже такие прикладные жанры, как литературоведение и художественный перевод, в самых основаниях своего метода близки к шахматам. Чем? Тем, что и в них неразрывны вдохновение и математический точный анализ. Что и в них царит дух тайной догадки, выверенной числом. Все тот же прельстительный и волшебный союз гармонии с алгеброй...
Стоит ли после этого удивляться, что среди подданных Мельпомены и Терпсихоры. Эрато и Клио так много приверженцев и Каиссы?
Впрочем, древние греки (бедные!) шахмат не ведали, и в сонме их классических муз Каисса не значится. Но со временем девяти сестрам пришлось расступиться, приняв в свой, ведомый Аполлоном, хоровод музу новую, младшую, едва ли не самую любимую.
Родились шахматы, как известно, в древней Индии, на Востоке, и не случайно, что первые литературные - а сначала фольклорные - запечатления шахмат произошли именно там. Эпические предания, легенды, сказки - в том числе и те, что вошли в классический арабский свод «Тысяча и одна ночь». Вместе с арабами шахматы проникли в Европу, русские скорее всего получили их «из первых рук». И вот уже в конце средних веков шахматные мотивы мелькают в поэзии менестрелей и миннезингеров, слагателей скандинавских саг и русских былин. Впрочем, подарив шахматную тему европейским собратьям, поэты Востока - прежде всего персидские - от поэтического состязания не уклонялись и долго, в течение по крайней мере пяти веков (с X по XV) удерживали пальму первенства за собой: Фирдоуси, Омар Хайям, Низами, Саади, Навои...
Лишь в эпоху Возрождения Европа выдвинула своих знаменитых «титанов» в литературе. Ни один из них не прошел мимо шахмат. Данте, Рабле, Шекспир знали в них толк и не раз поминали их в своих произведениях. Боккаччо, заплетая очередную фривольную интригу, случалось, усаживал любовников за шахматную доску. В главе двенадцатой второй части «Дон Кихота», этой «величайшей книги человечества», как называл ее Достоевский, Сервантес помещает философский, мы бы сказали, «экзистенциалистский» диалог рыцаря печального образа со своим слугой. Дон Кихот сравнивает круговорот человеческой жизни с комедией, которую прекращает неизбежная смерть, срывающая с людей костюмы и маски, в ответ Санчо Панса - совершенно в духе Хайяма - предлагает сравнение человеческой жизни с игрою в шахматы: «Пока идет игра, каждая фигура имеет свое особое назначение, а когда игра кончилась, все фигуры перемешиваются, перетасовываются, ссыпаются в кучу и попадают в один мешок, подобно как все живое сходит в могилу».
Это уподобление стало хрестоматийным, к нему так или иначе не раз возвращается литературная мысль последующих веков.
При этом интерес к шахматам неизменно растет.
Он чрезвычайно высок уже в XVIII веке - веке рационализма, Просвещения (французские энциклопедисты), но и воинской доблести (Суворов), и ошеломительных авантюр (Казанова, Калиостро. Месмер, кн. Тараканова и многие, многие другие). Но это соединение пафоса безукоризненного расчета с духом отважного риска - не так ли эта пьянящая смесь, которой пленяют и шахматы? О них в этом веке - пространнейшие суждения Вольтера, Руссо, Дидро, Гольдони. Филдинга, Франклина. Лессинга. Гете. Шиллера...
Впрочем, эти суждения долгое время лишь вкраплялись в прозу, эссеистику, воспоминания, драматические сочинения. Произведения, всецело посвященные шахматам, встречались только в поэзии. Самой знаменитой стала поэма польского поэта Яна Кохановского «Шахматы» (1564). В восемнадцатом столетии, помимо басен Лессинга, отметим также шахматную балладу его соотечественника Конрада Пфеффеля - поэта, может быть, и второстепенного, несколько тяжеловесного и наивного, но интересного для нас тем, что он был родственником нашего Тютчева (дядей его первой жены Элеоноры).
И лишь в XIX веке появляется полновесная проза о шахматистах и шахматах. То есть у великих, определяющих лицо века писателей шахматы по-прежнему встречаются в качестве побочного мотива.
Но среди писателей, решающих более частные задачи, появляются теперь и такие, что делают шахматы своим непосредственным художественным предметом. Начало этому положил популярный при своей жизни немецкий романист Вильгельм Гейнзе, опубликовавший в 1803 году двухтомный роман в письмах «Анастасия и Шахматная игра». Его почин подхватили поляки Либельт и Немоевский. венгр Йокаи, немец Фонтане, американец Бирс, русские Петров и Ахшарумов.
XX век - пора не только наивысших достижений шахматного искусства, но и по-своему классических запечатлений шахмат в литературе. В это время к теме шахмат обращаются значительные художники слова, в иных случаях - литературные гроссмейстеры экстра-класса. Без Владимира Набокова во всяком случае литературный XX век не полон при любом и самом беглом обзоре, а «Защиту Лужина» не вправе обойти ни одна сколько-нибудь ответственная антология прозы XX века.
В начале века, правда, шахматы чаще всего предстают в сатирическом или юмористическом свете. И поделом, хочется сказать, вспомнив, что после ухода из жизни Чигорина, Пильсбери, Харузека в шахматах воцарился суховатый «правильный» стиль, лишь отчасти взрываемый находчивостью Яновского или Маршалла: и, хотя виртуозам этого стиля Тар- рашу, Шлехтеру, Рубинштейну дались произведения по-своему монументальные, вдохновить впечатлительных литературных маэстро такой стиль вряд ли мог. Разве что на зубоскальство, которому предавались в это время и поляк Прус, и наши Аверченко и Потемкин. На эту непривычную для него в общем-то волну поневоле настроился, обратясь к шахматам, и Александр Куприн в своем рассказе «Марабу». Он был написан и появился в печати в 1909 году. Дата вряд ли случайная. Ведь в этом году состоялся знаменитый петербургский турнир памяти Чигорина, куда сьехались знаменитые европейские игроки и где впервые блеснул искрометный гений юного Алехина. После баталий 90-х годов с участием Чигорина Россию вновь охватила шахматная лихорадка, на которую отозвался и чуткий Куприн.
Что ж, смех всегда отрезвляет. А в наши дни он особенно кстати - слишком серьезной торжественностью и помпой обставляются теперь шахматные ристалища, игроков даже доставляют к турнирному помещению в правительственных машинах, будто и не играть вовсе, а решать государственные дела. Как недавно заметил остроумный и скептический гроссмейстер Бронштейн, способность определять, на какое поле лучше поставить ладью наше неуемное в своих преувеличениях время возвело прямо-таки в жреческий ранг, приравняв к сверхдостижениям научного гения. Как ни парадоксально, такой культ вредит прежде всего самому шахматному искусству необходима раскованность, легкость - та «тайная свобода», без которой искусству несдобровать. Без нее игра изменяет своей природе, a homo ludens, «человек играющий», становится homo faber, «человеком достигающим», «производящим».
К тому же следует помнить, что скептическое или даже вовсе едко-язвительное отношение к шахматам в литературе вовсе не редкость. Оно хоть и не уравновешивает славословия, но вносит необходимую ложку дегтя. Классический образчик этого скепсиса оставил выдающийся американский писатель Эдгар По в рассказе «Убийство на улице Морг».
Там автор, вопреки традиции, или, как он выражается, вопреки «недоразумению», отказывает шахматистам даже в искусстве анализа, ибо, по его мнению, «рассчитывать еще не значит анализировать». По утверждает, что в шахматах при всей их сложности нет никакой глубины и что побеждает в них не более способный, а более внимательный, «сосредоточенный».
И ведь все это тоже по-своему верно - По поддел здесь неизбывную горечь, от шахмат, так же неотмыслимую и любому шахматисту до боли знакомую: сколько погублено «замыслов с размахом» из-за нелепой оплошности, мгновенной расслабленности внимания. Все так - если смотреть на шахматы как на спорт. Но, если видеть в них искусство, надо признать, что при равной сосредоточенности побеждает все же более способный к созиданию нового, небывшего и несбыточного, то есть творец.
Победы, добытые благодаря превосходству во внимании и благодаря превосходству в искусстве, выглядят одинаково лишь в турнирной графе. Истинный знаток и любитель умеет их различать и хорошо знает им цену. Вот почему он спокойно относится к чемпиономании обывателя, твердо помня, что не ставшие чемпионами мира Чигорин, Рети Нимцович, Тар-
таковер. Боголюбов, Шпильман, Керес или Бронштейн оставили миру никак не меньше шедевров, чем многие чемпионы мира.
В этом списке «некоронованных чемпионов» особенно много шахматистов 20-30-х годов. Это не случайно. Период меж двух мировых войн - золотая пора и для шахмат (один триумвират чего стоит - Ласкер, Капабланка, Алехин), и для специальной шахматной литературы, никогда не достигавшей с тех пор ни такой виртуозности изложения, ни такой полиграфической привлекательности. Это период расцвета и для художественной литературы о шахматах
Именно в эту пору шахматы стали заметной составляющей культуры, а может быть, даже ее тайным символом и талисманом. Потому что никогда прежде культура не знала такого сретения логики и загадки, никогда прежде не стремилась так жадно к рациональному исчерпыванию иррационального.
Недаром в эти годы во всем мире наступил настоящий культ Достоевского с его «неевклидовой геометрией» души. Замечательный ранний рассказ Леонида Леонова «Деревянная королева» (1922) как нельзя лучше передает биение эстетического пульса эпохи. Это вполне постсимволистская проза, в которую загадочная и завораживающая метельная флейта словно пришла из симфонического «Кубка метелей» Андрея Белого. Но это проза уже и с элементами кубизма или конструктивизма - то есть с парадоксальным и резким, угловато-рациональным сечением действительности Кажется не случайным, что Леонов в эту пору среди прочих экзотических «констштюков» обратился и к шахматам. Ведь, как и сами шахматы, его проза этого времени рождена стремлением к синтезу искусств. Результат причудлив, как причудливы партии гипермодернистов. Эта проза и музыкальна (ритм, композиционные перебои, лейтмотивика), и живописна (неожиданность ракурсов, острота бегло-пристальных описаний), и поэтична (метафорическая густота, перезвон словесной инструментовки).
Метафору, кстати, Леонов в духе времени скручивает и сжимает, изымая из нее традиционное «как». Давнишнее, от Хайяма и Сервантеса идущее уподобление жизни шахматам выглядит потому предельно спрессованным. Жизнь не «как» шахматы, жизнь и шахматы - одно; достигнуто безумное тождество, когда деревянная фигура преследует героя, как Медный всадник Евгения. Банальный любовный треугольник в фокусе магических зеркал превращается в треугольник-мираж с деревянной изменницей-королевой посередине.
Правда, сколько-нибудь квалифицированный шахматист невольно заметит в рассказе Леонова кое-какие собственно шахматные несуразности. Например, почему вдруг король «возвращается» с d7 на d8, то есть на законное место ферзя? Да еще в дебюте? А ведь речь идет о дебюте, раз поминается название гамбита Эванса?
На таком уровне простодушного неведения в замечательном романе Набокова «Защита Лужина» играет только рыжекудрая тетушка героя, именующая ладью даже не турой, а пушкой. Это у нее «фигуры сбиваются в безобразную кучу», откуда вдруг выскакивает «обнаженный беспомощный король». Сам Набоков таких огрехов не допускает. Немудрено: он был не только, по нашим понятиям, крепким перворазрядником в практической игре, но и страстным проблемистом.
Характерно набоковский, по-влюбленному зоркий, нежноностальгический, но и грустно-иронический, подчас беспощадно-язвительный взгляд в полной мере властвует на страницах «Защиты Лужина» (1929) - самой «теплой» из его книг, по его собственному определению. По уровню художественного письма - небанальной меткости описаний, ненатужной гибкости интонации, выразительной мощи «стереоскопического» языка, словно бы вызывающего иллюзию физического присутствия описываемых предметов, по композиционной хватке, умело поддерживающей ненаскучивающий ритм прозы и с чисто шахматной последовательностью ведущий сюжет к логическому концу - это, видимо, вообще лучшая книга Набокова.
(окончание следует)